Василий Розанов: «Чресленная» философия

Плодовитый публицист, мыслитель, принявший активное участие в «перетряске смыслов» предреволюционной русской культуры, Розанов занял в ней уникальное место

Игорь Шевелев

 

  2 мая исполняется 150 лет со дня рождения замечательного

русского философа Василия Васильевича Розанова, постоянного

сотрудника «Нового времени». Правда, «Новое время» прежних

времен было совсем не то, что нынешнее.

 

«Парадокс человека» – вот формула, которой можно описать

жизнь, творческую судьбу, способ мышления, самочувствие

Василия Васильевича Розанова (20.4. 1856 – 5.2.1919).

Плодовитый публицист, мыслитель, принявший активное участие

в «перетряске смыслов» предреволюционной русской культуры,

Розанов занял в ней уникальное место. Его поносили, кажется,

все партии и группировки, причем не без повода. Церковный

иерарх назвал его «сущим язычником по духу и направлению,

преступно растлевающим религиозную мысль и нравы нашего

молодого поколения и устанавливающим нетерпимую атмосферу

безбожия, кощунства, хулы и проклятия». Либералы видели в

нем записного реакционера, антисоциалиста и прожженного

циника. Консерваторы – «сотрясателя устоев», анархиста,

декадента и порнографа. Обвинения в юдофильстве и

антисемитизме чередовались с правильной регулярностью.

 

«Типические русские черты»

 

Еще в 1895 году Н. Михайловский, а затем П. Струве

предлагали «исключить Розанова из литературы» за то, что в

статье о Льве Толстом он, помимо прочих «излишеств»,

обратился к великому писателю на «ты». Будучи одним из

«властителей дум» начала века, центром петербургской

«аристократии ума и таланта» (Э. Голлербах), Розанов в 1913

году был-таки подвергнут остракизму. Его публично исключили

из Религиозно-философского общества за призывы к еврейским

погромам в связи с делом Бейлиса. Периодические и

восторженные обращения к Православной церкви сменялись ярой

критикой церковных догматов и кощунствами против Христа –

«губителя» земных радостей.

 

Друг и биограф мыслителя Э. Голлербах писал о нем: «Живой

образ возник передо мной: улыбочки, усмешечки, поцелуи,

воркотня, острый взгляд прищуренных глазок – таков внешний

habitus В. В. Розанова. Но за торопливым многословием и

лукавой приветливостью – вечная боль души, тоскующей по

недоступному ей благородству. Водоворот взлетов и падений,

неизбывная трагедия одиночества, измученность,

истерзанность, невыразимая усталость. Влюбленность в Христа

и… бунт против Него; поклонение Искусству и… апофеоз

домовитой мещанственности; обоготворение пола и…

беззастенчивый эротизм; словом, бездна противоречий, в

которых странный старик купается, как в солнечных лучах».

 

Отметим не только своеобразие розановских мыслей. Сам способ

его высказываний затрудняет постороннее суждение о них.

Крайняя субъективность мысли сочетается с глубоко личным ее

переживанием, вплоть до… безразличия. Осознание собственного

«безобразия» переходит в гордость за проникновение к

«корням» вещей и событий. В себе он видит лишь комментатора

момента и вечности, подслушивателя витающих смыслов. «Я…

подслушиваю пожелания мира, идеалы мира, вздохи мира». Но в

выговаривании им подслушанного Розанов настолько откровенен,

что вызывает гнев. То, что он позволял себе в печати, было

до той поры неслыханно. Возможно, именно он и явился

завершителем классической традиции русской литературы XIX

века «срывать все и всяческие маски».

 

Задолго до появления бахтинских категорий «диалога» и

«полифонии» Розанов был их субъектом, аматером и

провокатором. Противоречия эпохи он пропустил сквозь себя

вплоть до утраты лица и благообразия. Розанов существует в

бесконечном «диалоге» интимно переживаемых культурных

смыслов, ощущает себя «полифоническим» человеком, как бы

выходя за пределы одномерного суда и суждения. Часто

приходит мысль, что Розанов просто выпал из какого-нибудь

романа Достоевского. Сам он в книге «Легенда о Великом

инквизиторе Ф.М. Достоевского» писал: «Как ни привлекателен

мир красоты, есть нечто еще более привлекательное, нежели

он: это – падения человеческой души, странная дисгармония

жизни, далеко заглушающая ее немногие стройные звуки. В

формах дисгармонии проходят тысячелетние судьбы

человечества. Безобразие – пропуск в вечность!..»

 

То же отмечал Николай Бердяев: «В. Розанов – один из самых

необыкновенных людей, каких мне приходилось в жизни

встречать. Это настоящий уникум. В нем были типические

русские черты, и вместе с тем он был ни на кого не похож.

Мне всегда казалось, что он зародился в воображении

Достоевского и что в нем было что-то похожее на Федора

Карамазова, ставшего писателем». Не зря Набоков повторял,

что это не литература подражает жизни, а жизнь – литературе.

 

Позитивизм для циника

 

Итак, «человек Достоевского», зарабатывающий на жизнь и

семью писанием книг, «фельетонов», статей, выбирается этой

«мыслительной поденщиной» из провинциальной неудачи и

безвестности, становится знаменитым и выражает какие-то

потаенные основы российской мысли… Пожалуй, и это о

Розанове.

 

Свою униженность и оскорбленность он описывает сам. «Едешь,

бывало, на конке наверху. А Владимир Сергеевич Соловьев в

коляске катит. Нет, вы никогда этого не поймете, никогда,

никогда!» – передает разговор в книге «Кукха. Розановы

письма» Алексей Михайлович Ремизов. А мы гадаем о причинах

ожесточенной и остроумнейшей полемики между Владимиром

Соловьевым и Розановым по самым разным поводам…

 

Или вот пишет сам Розанов. «Из острых минут помню следующее.

Я отправился к Страхову, но пока еще не дошел до конки,

видел лошадей, которых извозчики старательно укутывали чем-

то похожим на ковры. Вид толстой ковровой ткани, явно тепло

укутывавшей лошадь, произвел на меня впечатление. Зима

действительно была нестерпимо студеная. Между тем каждое

утро, отправляясь в контроль, я на углу Павловской прощался

с женой: я – направо в контроль, она – налево в зеленную и

мясную лавку. И зрительно было это: она – в меховой, но

короткой, до колен, кофте. И вот увидев этих «холено»

укутываемых лошадей, у меня пронеслось в мысли: «лошадь

извозчик теплее укутывает, чем я свою В…», такую нежную,

никогда не жалующуюся, никогда ничего не просящую. Это

сравнение судьбы лошади и женщины и судьбы извозчика и «все-

таки философа» («О понимании») переполнило меня в силу

возможно гневной (т. е. она может быть гневною, хотя вообще

не гневна) души таким гневом «на все», «все равно – на что»,

– что… Можно поставить только многоточие. Все статьи тех

лет, и, может быть, и письма тех лет и были написаны под

давлением единственно этого пробужденного гнева, – очень

мало, в сущности, относимого к тем предметам, темам, лицам,

о которых или против которых я писал».

 

Предельная степень самоотчета, свойственная В. Розанову,

незаметно переходит в желание нравственно «оголиться» в духе

«Бобка» того же Достоевского. «С выпученными глазами и

облизывающийся – вот я. Некрасиво? – Что делать».

 

И еще. «Ни о чем я не тосковал так, как об унижении…

«Известность» иногда радовала меня – чисто поросячьим

удовольствием. Но всегда это было не надолго (день, два):

затем вступала прежняя тоска – быть, напротив, униженным».

Исследователи много писали о мазохизме, связывающем Розанова

с его первой (и официально единственной) женой, Аполлинарией

Сусловой, бывшей любовницей Достоевского, любимого его и

мучительного писателя.

 

Безусловно, есть логика в том, что Розанов приходит к

пристальному интересу к самой потаенной области жизни: к

проблемам пола, сексуальности. «В сущности, вполне

метафизично: «самое интимное – отдаю всем…» Черт знает что

такое: можно и убить от негодования, а можно… и бесконечно

задуматься. – «Как вам будет угодно», – говоря заглавием

шекспировской пьесы».

 

Исследование проблем пола – без сомнения, краеугольный

камень философского писательства Василия Васильевича

Розанова. «Когда Розанов пишет о поле, он сверкает, –

замечает Андрей Белый. – Тут он подлинно гениален. Тут его

имя останется в веках».

 

Совмещение обыденного с метафизическим зачастую

оборачивается у Розанова форменным скандалом. Мыслитель с

потрохами погружен в житейскую и социальную неразбериху,

предписывая ей бесстыдно-священные панацеи. Отсюда

непривычность взгляда, недоумение публики, несообразность

общественных позиций, биографические изломы и

неоднозначность суждения потомков.

 

Милое культурологу русской жизни отсутствие дистанции между

злобой дня и прекрасной мыслью чревато постоянным

разрушительным вывертом то в коммунизм, то в Царство Божие,

то в цинизм без берегов, столь привлекающий нынешних его

пишущих последователей. Розанов в этом смысле – родимое

пятно отечественной передряги. Но его пристальный и циничный

позитивизм всегда просвечивает утопией. Краткая северная

гласность и закончилась розановским «постижением пределов» в

виртуальных «живых журналах» и официозных антилиберальных

СМИ.

 

И неважно, за что или против чего воевал Василий Розанов.

Главное, насколько нетривиальны его посылки. А уж интимная

откровенность как метод позволяет менять pro и contra

местами. «Не “мы наши мысли меняем как перчатки”, но, увы,

мысли наши изнашиваются, как и перчатки. Широко. Не облегает

душу. (И мы не сбрасываем, а просто перестаем носить.)

Перестаем думать думами годичной старости».

 

«Разделяясь на партии…»

 

Столь же противоречиво отношение Розанова к христианству.

Половая idee fixe, «райское разрешение» проблем брака,

заставляет его страстно обрушиваться на церковные

установления по этим вопросам. Писатель категорически не

приемлет института монашества. Подозрителен к самой идее

«страдающего Бога» Христа. Он мечется в границах антиномии,

которую сам сформулировал. «Ты один прекрасен, Господи

Иисусе, и похулил мир красотой своею.

А ведь мир-то Божий».

 

Вообще в основе человеческой религиозности, по Розанову,

лежит сексуальность. «Связь пола с Богом – большая, чем

связь ума с Богом, даже чем связь совести с Богом, –

выступает из того, что все а-сексуалисты обнаруживают себя

а-теистами». И хотя в «Опавших листьях» он цитирует Павла

Флоренского: «Христианство и не за пол, и не против пола, а

перенесло человека совершенно в другую плоскость», – принять

это ему совершенно немыслимо. «Все-таки я умру в полном,

полном недоумении. В религиозном недоумении. (И больше всего

в этом Флоренский виноват. Его умолчания.) С Богом я никогда

не расстанусь. Но остальное…»

 

Отношение к церкви пересматривается В. Розановым всю жизнь.

Отношение личное, пристрастное, противоречивое. «Все больше

и больше думаю о церкви. Чаще и чаще. Нужна она мне стала.

Прежде любовался, восхищался, соображал. Оценивал пользу.

Это совсем другое. Нужна мне – с этого начинается все. До

этого, в сущности, и не было ничего». Вот эта нужда, «правда

человеческая» ставится выше всего на свете. «Правда выше

солнца, выше неба, выше Бога: ибо если и Бог начинался бы не

с правды – он не Бог, и небо – трясина, и солнце – медная

посуда».

 

Ощущение глубинной человеческой правоты не покидает

Розанова. В своем «райски-невинном» чувстве он предлагает

храмы превратить в «чертоги брачные», то есть оставлять там

новобрачных в течение первых недель и месяцев брака,

превратить церковь в рай на земле, в «сад земных

наслаждений». Он сын своего времени, настаивающий на утопии.

 

Не знаю, может ли вообще человек судить о человеке, но то,

что Розанов всячески уходит «из-под этой оценки», очевидно.

Так что же он такое?.. Розанов – это тайна слова. Живого

человеческого слова. Не философского императива, а

человеческого вопрошания. Не понятийной крепости, а

душевного и телесного содрогания. «Причудливые кружева

плетет автор, нанизывая своеобразные словечки, пестрит

скобками, кавычками, курсивами. Он весь содрогается в

прозрениях, угаданиях, ходит вокруг и около Тайны, радуется.

Плачет и молится красоте потустороннего мира. У него какое-

то чисто физиологическое «касание мирам иным», он почти

осязает неощутимое, почти видит незримое, – то устремляется

в глубь Неба, то погружается в душу Земли» (Э. Голлербах).

 

Розанов – это физиологически переживаемая мысль. «Я

задыхаюсь в мысли. И как мне приятно жить в таком задыхании.

Вот отчего жизнь моя сквозь тернии и слезы есть все-таки

наслаждение». Он находится в непрерывном собеседовании с

собой и с миром. Его как бы нет, им звучит разноголосица

«поврежденной» эпохи, парадоксы истории, сжигающей мыслящего

человека. «Каждая душа есть феникс, и каждая душа должна

сгорать. А великий костер этих сгоревших душ образует пламя

истории».

 

Завтра и нам за нарисованной глянцевой идеологией откроется

ужас, не знающий слов. Лишь риторическая инерция замещает

уже очевидную невозможность взвешенного суждения. За

несколько дней до Февральской революции, когда время

выходило из пазов, когда оставалось менее двух лет до

смертельной зимы голодного девятнадцатого года, Розанов

писал в статье, посвященной Константину Леонтьеву: «Люди

мои, братья мои, я прожил весь в тоске и неудаче. Но я люблю

вас и не хочу вам того горя, какого слишком много понес на

себе. Вот что: любите жизнь. Любите ее до преступления, до

порока. Все – к подножию Древа Жизни. Древо Жизни – новая

правда, и это одна правда на земле. И до скончания земли.

Ничего нет священнее Древа Жизни. Его Бог насадил. А Бог

есть Бог и супротивного наказует. Только Его любите, только

Им будьте счастливы, не отыскивая других идолов. Жизнь – в

самой жизни. А вне ее нет категорий, ни философских, ни

политических, ни поэтических. Тут и мораль, тут и долг. Ибо

в Древе Жизни – Бог, который насадил его для земли. Я со

всеми людьми ссорился, потому что все люди не понимают Древа

Жизни, разделяясь на партии, союзы, царства, школы, когда

всего этого нет под Древом Жизни, и это оскорбляет собою

Древо Жизни».

 

Эпоха кончилась через несколько дней. Древо жизни оказалось

древом смерти.

 

Первая | Генеральный каталог | Библиография | Светская жизнь | Книжный угол | Автопортрет в интерьере | Проза | Книги и альбомы | Хронограф | Портреты, беседы, монологи | Путешествия | Статьи